Восхищаться каждым проявлением «русского патриотизма», умиляться при словах «народ», «земство», «православные», кем бы и когда бы они ни были произнесены, при каждом намеке на древнюю Русь, при каждом внешнем признаке русского национального чувства и нежной симпатии к «русскому мужичку», приходить в ярый восторг – это, казалось бы, по нашей части! Так, по крайней мере, давно порешила за нас публика, и русские карикатуристы не иначе изображают так называемого славянофила, как в образе мужичища с усищами, с бородищей, с кулачищем, в сапожищах, в зипунище, с непременными атрибутами капусты, щей, кваса и т. п. Поэтому немало были удивлены некоторые наши, впрочем, очень юные демократы, когда увидели, что их русский костюм не возбуждает в нас никакого особенного умиления, и именно потому, что русское платье обращено было ими в какой-то мундир демократизма, вместе с полнейшим неуважением к существенным элементам русской народности. Не менее удивлены были многие и скудостью наших восторгов патриотическими восторгами русского общества. Им казалось странным, что мы не безусловно присоединяемся к тому хору похвал, которым само себя так громко и бесцеремонно тешило и еще не перестает тешить русское общество… Оно ли не заслуживало полного сочувствия всякого патриота, а тем более тех, кого общество называет славянофилами, – оно ли, которое внезапно так горячо схватилось любить единство и целость Российской Империи, что и Финляндия пошла у него вдруг за одно с Тамбовскою губернией, и финский язык, замена которым шведского только что пред этим была, со стороны общества, превознесена похвалами, признан вдруг им неуместным и должен, согласно с новейшим воззрением, замениться, по указу, русским?! А между тем, «День» имел бестактность постоянно напоминать обществу, что, горячась кстати и некстати за внешнее единство, оно не перестает в то же самое время подрывать внутреннюю духовную и нравственную цельность коренной русской земли и с любовью к империи мало соединяет искренней любви к русской народности и народу. «Мудреные люди эти господа, которых зовут у нас славянофилами», подумали многие, особенно в кругу нашего светского общества: «неудобь некая» в уразумении их теорий, и еще пущая неудобь в практическом исполнении их требований. Никак на них не угодишь, с их понятиями о русской народности! То ли дело другая широкая «удобь» положения!
Другое широкое определение народности! Тут есть место всем чинам и рангам, тут можно и во главе народа постоять, и за народ, от его имени, пошуметь, и либералом прослыть, и получить даже прозвание ультрарусской партии, – и все это, не обязываясь ничем относительно народности, ничего не лишаясь, ни от чего не отрекаясь, ни даже от англо– или галломании; тут можно, пользуясь выгодами своей патриотической позиции, под общий гул возгласов за единство и цельность и звуки «национального гимна», доставить, пожалуй, торжество и своим теориям о патронатстве над мужиками и патримониальном праве, и своей антипатии к наделению крестьян собственностью, к крестьянской поземельной общине и к крестьянскому самоуправлению, и своим аристократическим тенденциям и тому подобным русским народным началам! Оно и действительно лучше. Прежде русское светское общество имело глупость отрекаться от своей национальности, стыдиться ее пред лицом Европы и тем самым подвергало себя вполне заслуженному презрению европейцев. Теперь же поняли, что несравненно приличнее и выгоднее принадлежать явно к своей народности, что вот и французы открыто исповедуют свою национальность, и англичане – свою; что поэтому и нашему светскому обществу теперь весьма благовременно надеть русские национальные цвета, что теперь это даже tres comme il faut, tres distingue, ca pose! Тем более, что это так легко, что это можно выполнить без всяких жертв, без всякой работы духа, покаяния, внутреннего перерождения, всего того, что проповедывает «День» и так называемые славянофилы!
Что же? И это хорошо; хорошо, что хоть внешняя честь оказывается нашим светским обществом русскому имени! Конечно это лучше, чем неуважение, но тем не менее мы считаем своим долгом обличить и в этом патриотическом движении то, что, по нашему мнению, есть только новый вид лжи, и указать на ее опасность. Прежде всего оговоримся, что мы вовсе не думаем сомневаться в том патриотизме русского общества, который заставляет все его классы без исключения, даже наиболее испорченные подражанием иностранцам, жертвовать жизнью и достоянием в минуту внешней опасности – нашествия или только угрозы врагов. Об этом сомнении не может быть и речи, – но дело в том, что этот внешний патриотизм идет рядом с таким особенным отношением нашего общества к своей народности, которое, обессиливая и разъединяя нас внутри нравственно и духовно, подтачивает самую ту внешнюю силу и целость, о которых мы так заботимся. Сделав эту оговорку, продолжаем. Было время, когда русские верхние классы, ослепленные блеском, обольщенные соблазном западной цивилизации, исполнившись духа самоотверженного подобострастия ко всему чужеземному, спешили отречься от своей народности и войти скорее в круг европейской гражданственности: не имея возможности тотчас переродиться, они торопились перерядиться.
Ложь чужой национальности, перенесенной в русскую жизнь, щеголяла открыто во французском кафтане, в напудренном парике, под которыми еще продолжало биться, подчас, чисто русское сердце, продолжал работать русский ум и еще отчасти хранились русские бытовые предания и привычки. Эту ложь заимствования можно было, так сказать, ткнуть пальцем: ее проявление было грубо, материально и, следовательно, не слишком опасно. Настало другое время, уже более близкое к нам: русские люди (мы разумеем здесь преимущественно верхние классы общества) переродились: противоречие между внешностью и внутренним содержанием исчезло; все пришло в своего рода гармонию, своего рода единство и цельность: цельность отсутствия чего-либо самостоятельного, оригинально творческого, чего-либо русского в понятиях, мыслях, в жизни, в стремлениях; полнейшее духовное лакейство пред Европою; на народность не слышалось и запроса, – и это в то самое время, как политическое восстание России наиболее льстило нашему социально-политическому самолюбию и порождало тот внешний политический патриотизм, который надолго заслонил в сознании общества все другие требования народного духа! Но возникшее одновременно с реформою Петра и ею возбужденное сознание не дремало; оно подавало свой голос, обличительный и протестующий, в отдельных личностях, которые, как одинокие часовые, стоят в пространстве исторического времени, сперва на значительных друг от друга расстояниях, а потом все чаще и чаще. Протест за правду жизни и за право народности совершался преимущественно в литературе. Сначала еще не довольно ясный или выражавшийся более в отрицательном отношении к жизни, например, в сочинениях Болтина, Фонвизина, Грибоедова и Гоголя, он наконец выступил как ясно сознанное направление, выработался как целое положительное учение. Деятельность этого направления не осталась и не остается бесплодною: его неудобные протесты нарушали духовный и нравственный комфорт светского общества, успокоившегося на лжи… В то же время и история не переставала вразумлять нас красноречием внешних фактов. Освобождение крестьян сняло с русской жизни то позорное клеймо, которое мешало ей до сих пор смотреть прямо в глаза остальному человечеству. Предъявился запрос на народность.